Из записных книжек - Страница 7


К оглавлению

7

Я - читатель Публичной библиотеки с 1912 года.

Я никогда не забуду впечатления, которое на меня произвел когда-то выданный мне в читальную залу из отделения журнал двадцатых годов "Московский вестник". Поля журнала были сплошь исписаны карандашом, крупным, дрожащим, проволочным почерком. И по почерку и по резкости заметок на полях я признал Вяземского. Я тотчас об этом сказал и сразу был приглашен читать в отделение. Я получил "Московский вестник" в тот день не как читатель, а как подписчик.

Приключения с книгами бывают не менее удивительные, чем с людьми.

Я как-то отрицал принадлежность Пушкину одного слабого стихотворения, которое упорно ему приписывал один маститый тогдашний пушкинист, и отрицал на основании той же статьи (в журнале восьмидесятых годов), по которой авторство приписывалось Пушкину. В статье, между прочим, рассказывалось, как брат Пушкина, Лев Сергеевич, прочел автору статьи это стихотворение, а на прямой вопрос, обращенный к нему: принадлежит ли стихотворение А. С. Пушкину, ответил полным запамятованием и решительно отказался об этом высказаться.

Мне показалось странным, что стихотворение приписывалось Пушкину несмотря на такой ответ.

Я очень удивился, когда получил от редакции научного сборника, в который была послана моя заметка, ответ, что этой фразы Льва Пушкина в статье, которую я цитирую, нет.

Я бросился в Публичную библиотеку. Мне выдали журнал. Фразы Льва Пушкина, на которую я ссылался, не было. Я немного растерялся, но попросил другой экземпляр того же журнала. Фраза Льва Пушкина там была. Очевидно, она выпала из набора в части тиража старого журнала. А из-за ее отсутствия стихотворение было решительно приписано Пушкину и внесено в одно из полных собраний его сочинений.

Это, разумеется, мелочь. Но когда встречаешь, например, в альманахе "Эвтерпа" 1830 года стихотворения Рылеева и Кюхельбекера за полными подписями, начинаешь интересоваться фамилией цензора, вспоминаешь, что это "массовый" тогдашний альманах, "альманах мужик", по выражению Белинского, книги становятся тем, чем были - людьми, историей, страной.

Я видел в Берлине такой номер. Эстрада была обтянута снизу какой-то резиной, простыней, чем-то отвлеченным. Выходит дядя удивительна обыкновенного типа, с круглой рыжей бородкой, в котелке. Такие обыкновенные люди были только в девяностых годах. И начинает прыгать с серьезным видом, все выше, выше - до потолка. Раз прыгнул - и не вернулся. До того высоко.

Мандельштам - немножко в этом роде.

Борьба с фашизмом должна быть осознана всеми писателями как жизненный долг; борьба словом и делом. Фашизм должен быть разоблачен с начала до конца, во всех его проявлениях и теориях. В частности, писатель, работающий на историческом материале, должен разоблачить пышную, но лживую генеалогию, которою он, как истый выскочка, затыкает дыры своего мещанского происхождения. Их предки не Вотан и не варвары, не Цезарь и не Помпей, а убогие погромщики и позором покрытые колониальные авантюристы XIX века.

Не древнего происхождения сжигание книг на костре - это проделал в 1817 году старонемецкий дурень Ян в Вартбурге; даже книжки остались, в сущности, те же: он жег книги друга Гейне, Иммермана, теперь жгут самого Гейне.

Ветеринарные домыслы, полицейская философия и фантастическая генеалогия должны оправдать разбой неслыханного размера.

Долг писателей - разрушить до основания это убогое сооружение. Писатели должны быть готовы сменить оружие пера на оружие в буквальном смысле.

Среди западных писателей есть некоторые, напоминающие салтыковский персонаж Дю-Шарио, который "начал объяснять права человека и кончил объяснением прав Бурбонов". Борьба должна вестись и против этих пособников фашизма, будь то пособники по слабости или по отсутствию воли из жажды самосохранения.

Наибольшее впечатление в западной литературе за последнее время произвели на меня Фейхтвангер и Хемингуэй.

Роман Фейхтвангера "Успех" я считаю историческим романом в полном смысле этого слова. Неясные для многих корни германского фашизма, атмосфера, в которой он родился, обрисованы в этом романе с силой и ясностью. Этому роману предстоит длительная жизнь.

У Хемингуэя меня поразила предельная правдивость в описании западного интеллигента и подлинная человеческая ненависть к войне.

Когда я закрываю глаза, я чувствую дорогу и синее поле и вижу тепло этой дороги. Тогда мне становится неприятно, я вскакиваю и начинаю работать над статьей о Ломоносове, или править корректуру, или рисовать рожи на листках. В детстве я написал два каких-то рассказа. Посылал ли я их в редакции? Вероятно, они были засунуты потом в тетрадки по арифметике, и немыслимо их не только разыскать, но и вспомнить их. Это большая потеря для меня.

У меня в Ярославле в 1918 году, когда я уже был большой и больной, пропали листов двадцать печатных работы о двадцатых годах. Я никогда о них не печалился... Без двух же моих детских рассказов моя жизнь будет неполна и умру я неуспокоенный.

"Ганнибалы". Вступление

Дело идет на этот раз о Хабеше, старой Абиссинии, о самом севере ее, стране Тигрэ, где люди говорят на языке тигринья; о той горной части Тигрэ, которая называется: страна Хамасен. В этой земле Хамасен есть река Мареб, у самой реки стояло - быть может, стоит еще и теперь - дерево сикомора, которое арабы зовут даро. Ветки его сто лет назад протягивались на тридцать шесть метров; купол дерева покрывал круг в шестьсот метров. В тени его отдыхали войска хамитов числом в тысячу пятьсот человек и больше. На верхних ветках сидели голуби, золотистые, абиссинские. Двести лет назад, если идти из Хабеша в турецкую Массову, непременно нужно было пройти мимо этого дерева. Тогда голуби провожали человека разговором. Дело идет о человеке, абиссинце, который не своей волей прошел мимо этого дерева - его вели в турецкую неволю. Разговор идет о старой Турции, которая в XVII и XVIII веках не менее важна для Европы, чем Россия, а для России не менее важна, чем Европа.

7